Александр ХАКИМОВ
У великого американского фантаста Рэя Брэдбери есть рассказ под названием «Марсианин». В будущем, когда люди колонизируют Марс, случится там необыкновенная история.
В дом к пожилой супружеской чете, живущей где-то на отшибе, ночью постучится… их сын-подросток, умерший много лет назад. Старики будут шокированы. Но вскоре выяснится, что это не человек, а один из последних уцелевших марсиан, может быть, даже самый последний.
Он обладает уникальным свойством: принимать облик того, о ком в данный момент думает находящийся поблизости человек. Старики тосковали о своем умершем сыне, марсианин телепатически уловил их желание и превратился в него. Такое происходило с марсианином непроизвольно, он не управлял своей способностью… И все было бы хорошо, если б старику не взбрело в голову съездить в город вместе с новоприобретенным «сыном». Конечно же, случилась трагедия.
Улавливая мысли встречных людей, марсианин начал трансформироваться то в одного человека, то в другого, то в третьего, пятого, десятого, в мужчину, в женщину, в ребенка, в старика… Не в силах вынести таких мучений, марсианин бросился бежать, а по пятам его преследовала толпа, и каждый из толпы посылал ему свой мыслеобраз, и марсианин на бегу менял облик за обликом, пока, наконец, не упал бездыханным…
Умирая, он являл собой кошмарное существо, в котором сплавились и смешались черты многих людей, разные руки, разные ноги, разные глаза, разные волосы… Вы спросите: при чем тут какой-то марсианин? Не спешите, отвечу я. Это была преамбула. А теперь, как говорили классики, будет амбула. Я знаю, что многим не по нутру некоторые черты моего характера — способность к независимому суждению, стремление иметь собственное мнение по любому вопросу, иммунитет к пропаганде в любых ее формах и устойчивость к провокациям…
Эти благоприобретенные признаки одних людей притягивают ко мне, других, напротив, отталкивают, но меня они никогда не заставляли разочаровываться. Однако выработать в себе такие качества было крайне нелегким делом. Каждый ребенок растет и формируется главным образом в семье. Взрослым кажется, что малыш, у себя в углу возящийся с какими-то игрушками, не слышит их разговоров или не понимает их.
Взрослые ошибаются. Малыш не только все слышит, но и многое понимает, и над услышанным размышляет, и делает для себя какие-то выводы. И, в конце концов, может огорошить взрослых неожиданным, неудобным, неприятным вопросом. Или, что еще хуже, повторить за взрослым какую-нибудь нежелательную фразу, особенно при посторонних людях. А если учесть, что взрослые частенько рассуждают о политике, то малыш, слыша все это, может нахвататься Бог знает чего.
Я не был исключением из общего правила, малыш, живущий в бакинской коммунальной квартире на три семьи, с общим коридором и общим туалетом. Меня окружали взрослые, которые часто говорили о самых разных вещах, в том числе и о политике. Причем взгляды их на политику вообще и на Советскую власть, в частности, были разнообразными. Попробуйте на секундочку представить себе атмосферу, в которой я рос и формировался в 60-е — 70 -е годы прошлого века! Мой отец (1938 года рождения, с неполным средним образованием, кем только ни работал — и матросом, и шахтером, и шофером, и грузчиком, и портовым диспетчером, и подсобным рабочим на стройке… список можно продолжать долго), в КПСС никогда не состоял и состоять не смог бы, поскольку был непримиримым антисоветчиком.
Если вы не видели, как мой отец пролистывает газету, «Правду» там или «Известия», сопровождая каждую статью и фотографию язвительными комментариями, густо разбавленными ненормативной лексикой, — вы не видели вообще ничего! А еще он любил слушать на магнитофоне «Яуза» запрещенные песни Галича и Высоцкого, а по радио — «вражеские голоса»…
Мама беспрестанно повторяла: «Эх, и посадят тебя один раз!», на что отец, попыхивая «Беломориной» или «Памиром», неизменно отвечал с хладнокровием: «Нет, меня посадят два раза». Не посадили его ни разу — обошлось. Это был бытовой антисоветизм, я являлся его невольным свидетелем и слушателем, но в Павлика Морозова не играл: все мною услышанное никому и никогда не пересказывал.
Мама. 1936 года рождения. Среднее образование, выучилась на ткачиху, но работать вынуждена была и уборщицей, и нянечкой в детском саду, и оператором в котельной (жизнь заставляла, куда денешься), а потом окончила курсы поваров и работала в столовке. В КПСС никогда не состояла, хотя ей и намекали не раз, что «партийная книжка — это хлебная книжка», и что неплохо бы для карьеры вступить в славные ряды коммунистов… Мама раз за разом уворачивалась, но диссидентствовать никогда не диссидентствовала; ее жизненным кредо было — не нарушай правил, установленных властью, и власть даст тебе дышать.
Лишнего не болтала — осторожничала. Первый дядя, старший брат отца (1930 года рождения, неполное среднее, по профессии маляр и штукатур) был, в общем-то, аполитичен (в КПСС никогда не состоял), но очень любил Хрущева: любовь сию «великий кукурузник» в глазах моего дяди заслужил тем, что вернул из лагерей множество невинно осужденных и посаженых за пустяки, а также тем, что ввел рассрочку (это такая форма кредита, когда можно было купить телевизор, холодильник, пылесос и прочие вещи, постепенно выплачивая их стоимость в течение нескольких лет; по мнению дяди, рассрочка сильно облегчила жизнь рабочему человеку, который не всегда имел возможность выплатить стоимость покупки единовременно). Кроме того, дядя, который пережил и голодные военные годы, и полуголодные послевоенные, и относительно благополучные 70-е, смутно верил в светлое будущее, поскольку наблюдал определенный общественный прогресс. Второй дядя (1934 года роджения, неполное среднее, по специальности электросварщик) Хрущева, напротив, люто ненавидел — за «кукурузную авантюру», за голод, за расстрел рабочих в Новочеркасске, за вторжение в Венгрию и прочие подобные вещи.
Я помню, у меня был великолепный букварь, красочный, с картинками, выпущенный в 1959-м, букварь, форзац которого украшал цветной фотопортрет Никиты Сергеевича; так вот, портрет этот был густо исчеркан красным карандашом… Кто это сделал — думаю, объяснять не надо… В КПСС второй дядя, разумеется, никогда не состоял. К идее о светлом будущем относился язвительно, предпочитая ему сносное настоящее. Жаждал справедливости, за что был не раз руган и даже бит знакомыми и коллегами по работе.
Старше всех была тетя (1926 года рождения). Окончив среднюю школу в полуголодные послевоенные годы, она устроилась на работу на швейную фабрику имени Володарского, и попыталась стащить оттуда две катушки ниток — чтобы продать и купить чего-нибудь съестного. На проходной ее задержали, обыскали, изъяли «вынос», завели дело, передали его в суд, впаяли пять лет и отправили в один из мордовских лагерей. Весь срок ей отбывать не пришлось, выпустили по амнистии через три года.
Что самое интересное — тетя всю жизнь считала, что посадили ее правильно. Таковы, мол, правила игры: не воруй, а если своровал и попался — честно держи ответ… Вернувшись домой, тетя окончила курсы машинописи и сделалась «пишбарышней». Так называли многомиллионную армию разновозрастных дам, которые по всему Союзу печатали всякие документы и переводили рукописный текст в машинописный.
Кстати, тетя часто брала работу на дом, чтобы подработать, и в квартире нашей имелась пишущая машинка; я самостоятельно овладел ею, что сильно пригодилось мне в будущем. Несмотря на перенесенные в лагере лишения и обиды, тетя зла на Советскую власть не держала, хотя и в светлое будущее особо не верила (в КПСС, добавлю, не состояла, куда там). От нее я услышал массу лагерных баек, поговорок и песенок. Бабушка со стороны отца, 1906 года рождения. Неграмотная татарка, которая всю свою жизнь ставила крестик вместо подписи… Учиться грамоте ей было некогда, надо было кормить семью (ее муж, дедушка то есть, электрик, погиб от несчастного случая, оставив вдову с четырьмя детьми на руках).
Долгие годы бабушка работала на канатной фабрике. Какие у нее были политические взгляды? Одно лишь могу сказать: когда кто-нибудь в семье начинал слишком уж громко критиковать Советскую власть, бабушка многозначительно похлопывала себя ладонью по рту: помалкивай, мол, а то за слова свои попадешь туда, куда Макар телят не гонял… Кто пережил сталинские времена — тот поймет. В КПСС бабушка не состояла. Политические предпочтения дедушки, которого я видел лишь на фотографиях, остались мне, по понятной причине, неизвестными. Вторая бабушка, со стороны матери, жила в Украине; я регулярно гостил у нее на каникулах. Года рождения, увы, точно не помню, но во время Великой Отечественной войны бабушка оказалась на оккупированной территории и, чтобы прокормить семью, пошла работать в немецкую офицерскую столовую, официанткой.
Потом уже, после победы, ей иногда ставили это в упрек, но не очень зло, поскольку бабушка ни в чем таком очень уж предосудительном (вроде предательства) замечена не была. Тогда очень многие под немцами просто работали, чтобы выжить. Что касается политики — то и в ней, и вообще по жизни бабушка была, как сказали бы сейчас, пофигисткой. Жила сегодняшним днем, не вспоминая прошлого и не гадая о будущем.
Правда, иногда жалела Хрущева (считая, что с ним обошлись несправедливо) и Брежнева (чисто по-человечески, как измученного старика и отца непутевой дочки). В КПСС не состояла… Вот в таком политическом винегрете я и рос. Если прибавить к этому бодрую пионерскую, комсомольскую и коммунистическую пропаганду, непрерывно поступавшую из газет, по радио и по телевидению, то винегрет выглядел еще круче. И все это — на мою бедную голову, на мой юный мозг…
При таких условиях у меня, как у личности, было два пути: либо стать идеологическим пластилином, из которого каждый мог вылепить что угодно, по своему вкусу, причем каждый раз что-то иное, — либо же превратиться в крепчайший кокс, получаемый, как известно, из каменного угля при сильном нагревании и без доступа воздуха. В первом случае я стал бы подобен марсианину из упомянутого выше рассказа Брэдбери — менял бы убеждения в зависимости от того, кто в данный момент надо мной довлел.
Но я сделался коксом, и мне стало абсолютно все равно, кто надо мной довлеет. Я выработал в себе способность не подчиняться ничьему влиянию, будь то родители, учителя, комсомольские вожаки, армейские замполиты, заводское и университетское начальство, или просто друзья-приятели. Ироничный упрямец и спокойный скептик — вот кем я стал.
Любую поступающую информацию мой мыслительный аппарат подвергал тщательному анализу и либо принимал (как подходящую, в соответствии с моим личным мировоззрением), либо отвергал (если она мировоззрению не соответствовала). В любой компании, в любой толпе, когда практически все, развесив уши, кому-нибудь внимали и орали в знак одобрения и поддержки — мне удавалось оставаться хладнокровным и ясно мыслящим.
Стадный инстинкт был мне чужд; я не поддавался внушению ораторов, агитаторов и гипнотизеров; я не уступал никакому психозу. И с тех пор и по сегодняшний день я ничего не принимаю на веру, и никто не может мне ничего втюхать; это обстоятельство сослужило мне добрую службу во времена социализма (уберегало уши от лапши), во времена перестройки (уберегало уши от спагетти), а во времена дикого капитализма так просто спасло (ибо я, сохраняя хладнокровие и рассудительность, не купился ни на одну из многочисленных афер и авантюр, вроде «финансовых пирамид», сетевого маркетинга и тому подобного).
Лично я считаю, что мне повезло. Сегодня, как никогда, пропаганда приобрела чудовищные размеры и свойства. Газеты, телевизор, Интернет — любой из нас подобен ошарашенному, взъерошенному человеку, которого беспрестанно дергают за рукав и хватают за полу, толкают и встряхивают, назойливо шепчут на ухо и кричат прямо в лицо, суетливо уговаривают и веско убеждают, и при этом все время врут, врут, врут… Но я чувствую себя закованным в броню. Политический винегрет моего детства и моей юности оказался блестящей тренировкой. Покойтесь с миром, родные мои. В КПСС я так и не вступил, трижды уклонился от настойчивых предложений (в армии, на заводе и в университете).
Не люблю лицемеров, как бы они себя ни называли — коммунистами, либералами, демократами или как-нибудь еще. На сегодняшний день я не состою ни в одной партии, но придерживаюсь скорее левых взглядов, ибо по природе своей тяготею к социальной справедливости. И за это меня многие недолюбливают, но мне это все равно, ибо я — кто? Правильно, ироничный упрямец и спокойный скептик… по-прежнему не любящий лицемеров.