Культура и Общество

«Писатель может продать только тело, но не душу»

А.САИДОВ

Сегодня писателем быть не столько престижно, сколько модно. Пишут все, кто более или менее способен держать в руках ручку, а, точнее, управляться с клавиатурой компьютера.

Однако в большинстве своем опубликованные произведения либо оседают у автора, либо книжки раздаются друзьям-товарищам-родственникам для собственного пиара. Самое обидное в том, что некоторые откровенные графоманы, напечатав одну тоненькую книжку, везде и всюду позиционируют себя писателями, при этом ставя себя в один ряд с с Анаром, Чингизом Абдуллаевым, Чингизом Али оглу, Эльчином Гусейнбейли, Юнусом Огузом и другими.

О том, что происходит в этой сфере на самом деле, «есть ли еще порох в пороховницах» в писательской среде, мы побеседовали с членом Союза писателей Азербайджана, заслуженным журналистом Азербайджана, Натигом Мамедли. Кстати, недавно он выпустил очередную книгу — сборник рассказов «Привет Беккету».

ИНТЕРВЬЮ

— Традиционный вопрос: как вы стали писателем?

— Я очень благодарен вам за то, что вы назвали меня писателем.

— Скромность, конечно, украшает человека, однако почему такая ирония?

— Это не ирония, поймите меня правильно. Просто я пока не могу себя считать полноценным писателем в сравнении с такими корифеями современности, как Анар, Чингиз Абдуллаев, Иса Гусейнов, Нариман Гасанзаде и многими другими. Опережаю вашу реплику на тему, что сейчас пишут все, кому не лень. Да, это так, но это одно из проявлений рыночных отношений в литературе. Нет цензуры, напечатать даже самый простенький опус в частной типографии не составляет труда, были бы деньги. Поэтому я очень осторожно подхожу к понятию писатель. Молод пока…

— И все же почему вас привлекает писательский труд? Почему вы этим занимаетесь?

— Герман Гессе признает, что его жизнь изменилась после того, как он начал писать: он из уличного бездельника превратился в писателя. Он начал печататься очень рано, и первых гонораров за книги было достаточно, чтобы кардинально изменить его жизнь. Марсель Пруст так страдал от очень страшной болезни, что говорили о некой его аллергии к жизни. Но, просиживая днями в полутемной комнате, он очень сложными предложениями, монологами чуть ли не в половину книги создавал грандиозные тексты. Но ему никто не задавал вопрос: зачем тебе это надо, почему пишешь? Для таких людей быть писателем не образ жизни, а сама жизнь.

— В чем заключаются трудности писательской доли?

— Прежде чем ответить на ваш вопрос, давайте разберемся, действительно ли я писатель в прямом смысле этого слова? Если принимать писательство как образ жизни, тогда нужно быть писателем от кончика волос до пяток или же вообще этим не заниматься. Когда я берусь за темы, которые меня волнуют или об этом нужно обязательно написать, после завершения работы текст в редактировании не нуждается. Но если я ставлю перед собой цель, что в день буду писать по два-три часа, в период редактирования я многое без зазрения совести просто удаляю. Потому что удаленные места не вяжутся с текстом, выглядят словно заплатка. В этом смысле мы должны согласиться с известной истиной, что писатель должен писать, когда «накатит». Когда я пишу, не чувствую трудности писательства. Это ощущается тогда, когда начинаешь думать: а поймут ли написанное, примут ли его?

— Вы никогда не задумывались о «звездности», или для вас писать — это отдушина для души, выплескивание внутренней боли?

— Если честно, у меня нет внутренней боли, которую можно выплеснуть словом. Боль нужно превозмогать как мужчина, а не словом. Но внутри меня слов много, и я хочу, чтобы люди их услышали, задумались над ними.

— Маркес говорил, что если бы не было ветра, в мире многое изменилось бы, но если бы не было литературы, все застыло бы. Вы согласны с Маркесом или нет?

— Вообще-то я не считаю себя вправе что-то говорить против великого Маркеса. Я не считаю пока себя готовым отвечать на такие вопросы. Но если вас это очень интересует, задайте мне этот вопрос лет через тридцать.

— Что нужно для того, чтобы писать: наблюдательность, чтение или только письмо?

— Все, что вы перечислили, и еще разрешение. Не удивляйтесь, именно разрешение. Не от какого-то чиновника (смеется), а от некой высшей субстанции. Если будут три указанные вами условия и высшее разрешение, писать не проблема. Писать вообще несложно, но до этого нужно пройти определенный путь.

— А у вас есть какая-то привычка к процессу написания, некий ритуал, без которого вы не можете приступить к работе?

— Ну, наверное, выкурить сигарету и выпить чашку кофе нельзя считать ритуалом, это просто привычки. Причем очень плохие и к писательству никакого отношения не имеющие.

— Уильям Фолкнер считал труд писателя поражением. Вы согласны с ним? И какие чувства лично вы испытываете после завершения каждой новой работы?

— Фолкнер, скорее всего, сравнивал труд писателя с поражением, потому что в его труде всегда чего-то не хватало. В свой любимый роман «Шум и ярость» он внес изменения через двадцать лет. Все темы, которые он затрагивал, всегда находились в движении, и когда они не отражали всю динамику, писатель где-то чувствовал себя побежденным. Во всяком случае, все это было в двадцатом веке. Произведения нашего века правильнее назвать не поражением, а творчеством людей, потерпевших поражение. Что же касается чувств после написания очередного произведения, счастлив тот писатель, который после последней точки чувствует себя освобожденным от нагромождения туч.

Вы упомянули Фолкнера, и я хочу сказать, что этот гениальный писатель был достаточно сложен для читателя. В одном из изданий «Шума и ярости» была такая ремарка автора: «Мне написал письмо один из читателей и пожаловался на то, что четыре раза читал роман, но ничего не понял. Просил совета, что делать. Я посоветовал ему прочесть пятый раз». Я о том, что если писателю задают вопрос: «Что ты хотел сказать своим произведением?», это уже не писатель.

— Марио Варгас Льоса в свой речи при вручении ему Нобелевской премии говорил: «Писать истории было сложно. Будучи перенесенными на бумагу мысли корчились, идеи оказывались дурацкими, образы бледнели. Как оживить их? К счастью, были мастера, у которых можно учиться, и примеры, которым подражать». И далее он перечисляет, чему научили его Флобер, Фолкнер, Марторель, Сервантес, Диккенс, Бальзак, Толстой, Конрад, Томас Манн, Сартр, Камю, Оруэлл и Мальро. А кто для вас является примером истинного мастера?

— Какой же счастливый писатель Льоса, что он, как примерный студент, уже научившийся у мастеров всему, перечисляет всех поименно! Для меня познание литературы делится на этапы, и все мои тексты расположены на этих этапах. Например, период литературы 1924 года; «Волшебная гора» Томаса Манна написана именно в этом году, Кафка в этом же году покинул наш бренный мир и Пруста уже два года как не было. Много чего было в этот период, но я хочу остановиться на «Волшебной горе». Многие считают его первым интеллектуальным романом, но по мне это произведение, которое расширило границы литературы до бесконечности.

Меня изумляет не главный герой Ганс, а герои второго плана, которые каждый по-своему идеологи. Меня изумляет способность писателя четко показать контуры будущего. Льоса, говоря о «размахе и просторе», скорее всего, имел в виду именно это. После магии гор попадаешь в туман, проходишь страшные горные уступы, мосты, и вдруг тебе кажется, что ты в лабиринте, хочешь что-то понять, но не можешь. Странно, ты испуган, но не удивляешься, ведь в тумане Прага, а ты внутри сна Кафки. Во сне все может быть, кроме удивления.

На примере одной семьи, ее родословной оценивать историю, попытки искать утерянную человеком «казну» в его прошлом — все это было основной темой писателей прошлого столетия, да и сегодня. Первый роман Томаса Манна «Будденброки», Генриха Белля «Дом без хозяина» из этой серии, есть «Солдатская награда» Фолкнера и за ним «Шум и ярость». Фолкнер известную действительность интерпретирует совсем по-другому. Льоса прав, говоря, что «способности обогатить сюжет» он научился у Фолкнера. Отходить от традиций Бальзака, искать новые формы можно научиться из французской литературы середины прошлого века, в частности, у Натали Саррот.

Как бы не твердили восточные суфии о тленности мира, я по-прежнему сторонник того, чтобы учиться абсурду у Беккета. Что же касается места Азербайджана в букете иностранных авторов, я бы разделил наших на две группы: те, которые учат писать, и те, которые учат не писать. В первой группе не могу не вспомнить Ису Гсейнова: у него важно учиться отражать на родном языке глубокие замыслы, создавать оригинальные сюжеты в национальном колорите. Но если вы в поиске, на первый взгляд, простых, но со смыслом между строк, произведений, обращайтесь к новеллам Иси Меликзаде, где есть слой иронии.

— Вы могли бы назвать имена трех самых выдающихся писателей Азербайджана?

— Да покоится в мире душа тех, кто писал на азербайджанском языке, был его фанатом! С вашего позволения я бы говорил о тех, кто в нашем суетном мире в азербайджанском языке воздвиг памятник слову. Однако число их не три, а больше, и этот список я бы возглавил Анаром и поставил запятую. Уверен, что после запятой можно написать с десяток имен как людей в возрасте, так и молодых. Выделить из них трех мне сложно.

— К какому «фронту» вы себя причисляете: достоевщина или толстовщина?

— То есть вы хотите сказать, парламент или обязательная монархия. Я на стороне парламента.

— Иногда писателю удается как бы создать мир. Иногда он соблазнительный, заманчивый, иногда отталкивающий, но в любом случае в высшей степени реальный и осязаемый. В нем происходит что-то, что является привлекательным для читателя. Исходя из таких представлений, в каком художественном произведении вам хотелось бы «жить»?

— Если бы была возможность, как вы сказали, жить сразу в двух произведениях, я бы выбрал «Процесс» Кафки и «Посторонний» Камю. Но так как вы поставили конкретный вопрос, такой возможности нет. Поэтому я выбираю «Посторонний». Дело в том, что герой Кафки, который остался один на один с исступленным обществом, ведет борьбу в соответствии с существующими правилами. Мерсо из «Постороннего» лучше знает правила, чем Йозеф Кафки, о сильнее его, он даже убивает человека, но не борется. Если даже глыба скатится с горы, Сизиф должен будет толкать ее вверх, это проклятие с него никто не может снять.

Я согласен с мнением о том, что Мерсо был достойной мессией для людей, но его убивают. Того, кто открыто смотрит в глаза смерти, может вывести из себя только священник, потому что говорит нелепости. По-любому Мерсо на самом деле не человек, а конструкция, и я бы с удовольствием у него поучился бы хладнокровию, в частности, с легкостью бросить курить.

— К каким «измам» вы относите свои произведения?

— У меня особенное отношение к «измам», это очень серьезный вопрос. Для меня «изм» — эстетическая ценность, это цвет моего слова, его сущность, компас пути, по которому иду. В нашем веке «измов» пока нет, все перепутано, потому что в новом столетии процессы еще не завершены. После Первой мировой войны мыслители поняли, что ум бессилен в познании мира, а авторы кровавых событий не безграмотные, а образованные люди. Именно после этого люди замкнулись в себе, на первое место встали впечатления и ощущения, началось золотое десятилетие экспрессионизма.

Далее началась Вторая мировая война, экзистенциалисты стали думать о людях и существе. После этого пришло время абсурдной эстетики, постмодернизма. То есть в прошлом столетии была поставлена точка глобальных процессов, меняющих мир, и человеческое мышление получило возможность анализировать их, определять дальнейшее направление. В нашем столетии ни на одной войне точка не поставлена, мы, можно сказать, ежедневно в центре войн, мир рушится, а мы за этим просто наблюдаем в Интернете и по телевидению. Поэтому литература начала третьего тысячелетия не сформировалась в какой-то «изм». Правда, в любом произведении можно что-то найти от разных «измов», однако определить это можно одним словом: «многовещизм».

— Сегодня в Азербайджане практически нет писателей, которые обеспечивают свой материальный быт за счет гонораров. Если и есть, то это Чингиз Абдуллаев, но он наверняка единственный. То есть писательство сегодня стало «второй профессией». Что вы думаете по этому поводу?

— Я считаю, что писательство — это не способ зарабатывания денег. По моему твердому убеждению, это диагноз, поставленный некоторым из этой сферы, своего рода болезнь. Правда, за рубежом эта болезнь лучше излечивается, чем в Азербайджане. Хотя мы и не претендуем на то, чтобы писать в том объеме, как пишут детективы, но и «с голоду не пухнем». Занимаемся журналистикой, да и писательство иногда кормит. Не писать творческий человек не может, это своего рода самовыражение. Хотя согласен с тем, что пишущая братия, которая не может этим зарабатывать на хлеб, просто уходит в такие сферы, где в творчестве нет необходимости.

— Но, может, в смене профессии виноваты сами писатели?

— Нет, я бы не винил в этом писателей. В нынешнем обществе писатели не могут на что-то серьезно повлиять. Их нельзя винить и в том, что изо дня в день снижается интерес к книге. Разве мы не были народом, который массово проявлял интерес к книге? Те, кто сразу попытается вспомнить советские годы, пусть не забывают и об идеологической машине того времени, которая формировала образ «советского гражданина». Если бы этого не было, тираж книг со ста тысяч не упал бы до пятисот экземпляров. Куда вдруг делись эти сотни тысяч? Это тема совсем другого разговора…

— Например?..

— Наибольшая часть читающих книги — это представители средней прослойки населения. А у писателя нет такой абсурдной функции, как формировать в обществе какую-либо прослойку. Средняя прослойка с материальной точки зрения более-менее обеспечена, в ней присутствует необходимость вечерком почитать книгу. Если в обществе нет средней прослойки, это не вина писателя, напротив, он переживает это как личную трагедию.

Почему же нет золотой середины? Потому что черная лапа монополии властвует над всеми сферами. Если развитие где-то основывается на столкновении противоречий, конкуренция приводит в движение энергию, позволяет отличить хорошее от плохого. Если все захвачено, о какой конкуренции может идти речь? Подобная ситуация создает не атмосферу справедливости, а косности, инерции, человек не может покорять высоты, потому что «альпинисты» от монополии, захватив все вершины, плотно сидят на них. В этом случае о каком интересе к книге можно говорить? Поэтому нужна ротация, «обновление» крови. В противном случае писатель не будет способен вести общество вперед.

— Как, по-вашему, почему большинство писателей предпочли приспособиться к нынешнему времени?

— Писатель может продать только тело, но не душу. Но если он продает душу, то это уже не писатель. В одном известном фильме говорится: «Ты не способен купить мою совесть, но временно можешь ее арендовать». Вот в этом смысле некоторые наши писатели, отдавая в аренду свою совесть, умеют приспосабливаться.

— Читая ваши произведения, понимаешь, что вы более всего отражаете нынешнее время. Почему вы выбрали именно это?

— Вы правильно подметили, в них отражается нынешнее время. Мы живем в такое время, когда даже социальная несправедливость заставляет писать. Глядя через сегодняшнюю призму, надо отправлять месажи в будущее. А они состоят из того, что было ранее: Гаджи Кара, Гурбанали бек, которых нам в свое время подарили Мирза Фатали Ахундов, Мирза Джалил, вдруг объявились в двадцать первом веке, мутировали, а мы их дарим будущим поколениям. Этот путь в литературе я понимаю как линию преемственности. Когда я пишу, я не ставлю целью отразить нынешнее время, просто читатель это сам понимает.

— Кстати, я обратил внимание, что у вас сатира, юмор очень часто перекликаются с философией. Взять хотя бы ваши два рассказа «Формула чести» и «Клоун». В первом рассказе откровенный сарказм, во втором детская философия. Как вам это удается?

— Я думаю, ответ вы нашли сами, ведь оба рассказа переведены именно вами и их суть вам хорошо известна. Помните, одно время в Азербайджане были модны судебные процессы против журналистов. Их обвиняли в покушении на честь и достоинство то депутата, то министра или других из этого ряда. Истцы выставляли требования на моральную компенсацию, сумма которой порой зашкаливала. Я ни в коей мере не намерен здесь обвинять истца и ответчика, среди тех и других есть и честные, есть и откровенные жулики. Просто мне пришла в голову идея своей сатирой дать понять подобным людям, что в этом суетном мире надо быть более сдержанными. Что касается «Клоуна» — это был мессаж тем, кто считает людей простых профессий быдлом, над которым можно издеваться. Философский ответ на это дал маленький герой моего рассказа.

— Вас часто можно видеть с кипой газет подмышкой. Вы все их читаете и, наверное, черпаете темы из происходящих событий?

— Не совсем так. Читать каждое утро газеты — это профессиональная привычка. Если вы обратили внимание, динамичность и чуткость произведений тех писателей, кто пришел в эту сферу из журналистики, значительно отличается. Журналистика держит человека в постоянной форме, и если даже то, что хочешь написать, пока не сформировано, но в голове это уже крутится, заставляет тебя взяться за перо. И в процессе написания то, что я вычитал в СМИ, может превратиться в художественную информацию.

— У вас очень интересные рассказы. Тут я хотел бы опять вспомнить Фолкнера, который говорил, что его рассказы начинаются с одного слова или предложения. А с чего начинаются ваши рассказы?

— Если по мне, то рассказ начинается с очень большого события. Раньше мне казалось, что концовка рассказа должна быть неожиданной, читателя должен ждать сюрприз, сюжет должен быть оборван, что-то должно произойти. Теперь я так не думаю, считаю, что писатель не должен выдумывать сюрприз, конец должен вытекать из текста. Что касается того, с чего начинается рассказ, тут все просто. Он может начаться с простого рассказа таксиста, с любой информации или эпизода.

Например, мой рассказ «Книга мальчика, играющего на свирели» возник с обычной ситуации. Перед театром Юного зрителя мальчик играл на свирели. Меня это очень удивило и однажды, подойдя к нему, я спросил: «За какую песню тебе больше всего платят?». «Сары гялин», — ответил он. Мне показалось, что это пахло ложным патриотизмом со стороны тех, кто давал деньги мальчику. Суть рассказа в том, что на том месте, где сидел мальчик, проводилась презентация книги, и в этом столпотворении малыш зарабатывал на хлеб.

Что касается упомянутого вами рассказа «Формула чести», хотел бы рассказать об этом подробнее. Действительно, тогда были многочисленные суды против газет. Истец за попрание чести и достоинства требовал 50 тысяч манатов. Мне было интересно, а каким образом он оценил честь и достоинство? Но не только это было парадоксом. Суд выносил решение, что честь и достоинство истца стоят 10 тысяч манатов и газета должна выплатить эту сумму. Тогда у меня возник вопрос: если ты оцениваешь себя на 50 тысяч, тогда зачем соглашается на сумму в четыре раза меньше? Так был написан рассказ «Формула чести».

— Как вы относитесь к литературной критике и какой хотели бы ее видеть?

— Здоровую критику надо принимать. Правда, есть всего несколько критиков, мнение которых мне важно. Вообще к критикам можно относиться двойственно. С одной стороны, как к пиар-менеджеру, с другой — как к профессиональному литературоведу. Но у нас критики не могут выступать в качестве пиар-менеджеров, потому что нет общественного мнения. Суждения правильных критиков, опирающиеся на литературоведение, мне всегда импонировали, независимо от того, пишут они обо мне или о ком-то другом.

— Вы могли бы представить мир как большой текст?

— Иногда, беседуя с кем-то, мне становится скучно, в голову приходит мысль, что в речи собеседника нет полифонии, но потом я одергиваю себя, дескать, делать нечего, полифонию ищу. Моя маленькая дочь, рассказывая мне о происходящем во дворе, пытается это передать точно так, как она услышала, даже диалект пытается повторить. Понятно, что она не имеет представления о полифонии, но внутренне ее чувствует. Когда я пытаюсь представить мир как текст, мне все видится в виде повести. По мне литература начинается с того места, где запятую поставили предыдущие. Поэтому пока есть мир, бесконечен и его текст, никто не сможет сказать последнее слово. Я пишу после чьей-то запятой, кто-то продолжит с того места, где я остановлюсь.