Культура и Общество, Эхо

«Когда художник пишет этюд, он непосредственно общается с Богом»

О.БУЛАНОВА

Наш собеседник — Али Шамси. Всемирно известный художник из Крепости, которого даже представлять оcобо не нужно. И мой старый друг. Может быть, именно поэтому взять у него интервью было делом невероятно трудным — он сопротивлялся. Говорил: «Ты и так про меня все знаешь».

Сопротивлялся еще и потому, что настоящий талант никогда не стремится выпятиться, прорекламировать себя. Многочисленные выставки в разных странах, поистине всемирная известность не сделали его тщеславным или заносчивым. Эти чувства ему просто незнакомы. Али Шамси и так все знают и готовы платить за его картины баснословные деньги, а он еще может и не согласиться писать на заказ или продать уже готовую работу.

В Азербайджане, за границей — в России, в Германии, Грузии, в США, в десятке европейских стран, у известных культурных и политических деятелей висят его работы. Несколько картин даже погибли 11 сентября 2001 года в Америке вместе с башнями-близнецами…

Али Шамси напрочь лишен тщеславия и очень трезво оценивает свои работы, слегка иронично, слегка отстраненно. Он не боится красок. Они — его продолжение. Он очень умело и смело пользуется таким цветом, как краплак (художники-профессионалы меня поймут). Он так же смело нарушает все возможные стереотипы. Начиная от своего внешнего вида (вечно босой, с длинным, совершенно неазербайджанским хвостом волос, ни разу не надевший пиджак с галстуком: ему тесно в костюме — во всех смыслах). С бесконечной свободой во всем, начиная от суждений и кончая поведением, он не вписывается ни в какие существующие нормы и рамки. Али — бунтарь, смело говорящий людям то, что он думает. А это мало кому понравится.

В общем, я очень долго ходила за ним по пятам с диктофоном. И это интервью — итог очень многих бесед, которые слились в один большой разговор о Главном. Вообще надо сказать, что Али Шамси — это тот случай, когда даже самое гениальное и подробное интервью не даст представления об этом человеке: с ним надо общаться, его надо видеть, слышать, наблюдать в разных ситуациях, слушать его мудрые рассуждения на самые разные темы, надо погрузиться в его мир и пожить там немного. И тогда твой собственный мир покажется тебе чуточку лучше, чуточку спокойнее и красивее. Он это умеет — создавать счастливые миры!

Когда лет десять назад я впервые попала в его мастерскую, я была искренне уверена, что все многочисленные картины написаны вовсе не одним художником: их там трудилось человек десять, наверное. И у каждого свой почерк, свое лицо, свое мировоззрение. Но все — мастера высочайшего уровня. Каждая из картин производила сильнейшее впечатление. Там были и удивительные, сказочные, прозрачные горные пейзажи, таинственные и завораживающие, и классические натюрморты, и городские сюжеты, выполненные в очень необычной технике…

Там были портреты, полные истинного психологизма, и абстрактные работы, этакий то ли символизм, то ли еще какой …изм, там были сюжетные сценки, перед которыми Малые голландцы просто отдыхали, и морские пейзажи, перед которыми отдыхали самые известные маринисты, там были работы, словно написанные в парижских кафе в конце XIX века… А еще там были прекрасные женщины. Они завораживали даже меня.

А когда я узнала, что все эти работы написаны Али, причем практически в один период, моему удивлению не было конца. Художник, абсолютно свободно и профессионально пишущий в таких разных стилях, не может не вызвать восхищения. Видимо, ему от Господа Бога по какому-то недосмотру досталось таланту не на одного художника, а сразу на полдюжины. А, может, и не по недосмотру — Всевышний по недосмотру ничего не делает, а сделано это было вовсе даже специально, чтобы этот человек радовал мир по полной программе.

Если и бывают на свете абсолютно счастливые люди, то это Али Шамси. Он, наверное, знает какую-то тайну, нам, простым смертным, неведомую, потому что в глазах этого человека светится самое настоящее, ничем не прикрытое счастье. Он счастлив так, как бывает счастлив цветок, растущий на солнечном склоне горы, как море, ласкающее берег, как птица, кувыркающаяся в прозрачном небе. Он воспринимает мир с непосредственностью ребенка, которого еще не успел испортить наш лицемерный мир взрослых. Он словно знает что-то такое, что позволяет ему видеть в окружающей жизни только прекрасное. Его глаз вычленяет только яркие краски, в его сознании живут только светлые образы. У него нет ни одной мрачной, навевающей тоску картины.

Есть работы, подернутые легкой грустью, но ведь легкая грусть — необходимая составляющая настоящей радости. Сам Али — человек-радость, человек-солнце. Его глаза словно наполнены сумасшедшими искорками, сам он подвижен как ртуть и не похож ни на кого из известных мне художников. Этот человек обладает даром, которого я пока в других людях в такой полной мере не встречала: он живет в гармонии с самим собой и с окружающим миром. Он ни на что не злится и не раздражается, все, что его окружает — для него живое, начиная от деревьев, с которыми он разговаривает, и кончая последней букашкой, с которой он тоже разговаривает. Даже камни — и те для него живые.

А еще он научил меня смотреть и видеть картины. Я этого раньше не умела! А нужно всего-то взять листок бумаги, свернуть его и чрез эту импровизированную подзорную трубу смотреть на удивительный мир, который создает Художник. Просто смотреть, разглядывать фрагмент за фрагментом, путешествовать по живописному миру. Поразительное чувство при этом возникает!

Самое удивительное и мистическое, что действительно получается эффект подзорной трубы. Словно простой лист бумаги превращается в увеличительное стекло, через которое видно то, что не увидит простой глаз, если будет как обычно рассматривать полотно. Словно каждый фрагмент приближается к тебе и поражает своей четкостью, близостью и законченностью. Картина словно увеличивается. Во всех смыслах: и в масштабности размера, и в масштабности замысла. Возникает этакий мир Запределья, в который хочется уйти и бродить там часами, а, может, и неделями. Я боюсь долго так разглядывать его картины: боюсь просто не вернуться.

ИНТЕРВЬЮ

— Вы помните свою первую картину?

— Это была не картина. (Смеется.) Было мне тогда семь лет и жил я в Шеки. Утром, как все нормальный дети, я брал портфель, уходил со двора, перебрасывал портфель через забор и бегом к речке. И на камнях рисовал… Карандашом. В основном, женщин. Ну, мы с мамой ходили в баню, я там все видел… (Смеется.) Отец, я так подозреваю, знал про эти мои «художества», но не запрещал. А мальчишки потом смывали все эти мои творения.

И тогда я решил их перехитрить, чтобы мое произведение не пропало. Нашел большой-большой такой гладкий речной камень сантиметров пятьдесят в диаметре и большим гвоздем нацарапал мою первую обнаженную женщину. Долго царапал, с мозолями на руках приходил от этого гвоздя. Это была первая и, я так думаю, самая лучшая моя картина! Этот камень я до сих пор прячу в горах, когда-нибудь на выставку отдам.

И вот я закончил и через день возвращаюсь из школы (один раз в своей жизни пошел в школу!) и смотрю: а у нас во дворе столько народу! Не дай Бог, думаю, умер кто. Захожу. Уникальное зрелище! Только грузины смогли бы снять такое! Значит, в середине сидит папа, за папой стоит мама, руки в бок. Вокруг старики… Все что-то говорят. И в середине этого круга лежит мое великое произведение, этот камень. Папа меня увидел, «Алеша, — говорит (он меня Алеша называл), — это что такое?»

И все меня толкают, иди, мол, к отцу, все меня позорят, мол, как тебе не стыдно? «Ты нарисовал?» — спрашивает. Ну, я, кто ж еще такое нарисовать мог? Можно было и не сомневаться. «Сколько, — спрашивает, — трудился?» «Месяц где-то», — отвечаю. А вокруг все гудят, как на боксерском ринге, мол, чем твой сын занимается, позор на весь наш род.

Отец долго-долго думал… За это я его люблю, я сын мудреца. «Алеша, — говорит, — возьми этот камень и отнеси его туда, откуда его принесли». А камень ростом чуть меньше меня, семилетнего! Как мне его нести? И вот дети со двора мне помогли, сперва подняли, положили камень мне на руки… И вот тогда, кстати, я и осознал, что такое друзья. Положили, в общем. А как мне его нести, он килограммов тридцать весом! И тогда мне его на плечи положили. И я понес.

Толпа идет за мной, а там горы, речка, я несу, пыхчу… Километров пять точно нес. Принес, положил, как было. Так меня заставили рисунком вниз положить. Получается, я его нес, как свой крест на Голгофу. Если б не папа, который в тот момент не пошел на поводу у тех людей, я б, наверное, не стал бы художником.

— А что было потом?

— Потом в мою жизнь вмешался старший брат. Он увидел, что я не буду учиться, как все нормальные дети, и привез меня в Баку. Был здесь тогда интернат номер 9 с художественным уклоном, и я с четвертого класса пришел в этот интернат. А интернат… О, это целая жизнь! Тюрьма рядом с интернатом отдыхает! Потому что в тюрьме сидят уже люди мыслящие, а детьми — ими правят ангелы. Из всего этого интерната всего два художника вышли: Эльхан Гашымов и я.

— А вы представляли себе в детстве свою взрослую жизнь?

— Представлял, но очень своеобразно! (Смеется.) Как-то раз за обедом я заявил, что когда вырасту (я тогда совсем маленьким был), то жену себе возьму русскую, а когда мне исполнится пятьдесят, то я уйду странствовать. Мама дала мне после этого подзатыльник.

— А что ей не понравилось? Идея с русской женой или с желанием странствовать
?

— То, что болтал за столом. Ну, и свободомыслие, конечно! (Смеется.) Самое смешное, что жена у меня действительно русская, и странствовать я хожу. Не в том объеме, конечно, как в детстве представлял, но…

— Откройте, кстати, тайну — пятьдесят вам уже исполнилось? И когда у вас день рождения? Вы же никогда никому не говорили, сколько вам лет и когда родились.

— А зачем? Дело разве в годах?

— Почему вы не состоите ни в каких ассоциациях?

— А зачем? Мне это просто не надо, это сковывает душу.

— А почему вы босиком все время ходите? Даже зимой?

— Знаете, иногда до курьезов доходило: после очередной съемки (у меня в мастерской снимали цикл передач довольно долгое время) или какого-то мероприятия, от которого не удавалось отвертеться, куда я тоже приходил в босом виде, мне иногда обеспеченные люди предлагали ботинки в подарок, думая, что у меня банально нет денег на обувь. А я просто такой человек — босой во всех смыслах. У меня нет комплексов, скорее всего. Первое человеческое горе — это комплексы.

Вот меня пригласили на передачу, я пошел вот так (и Али показал на свой наряд: заляпанные краской джинсы, домашний свитер, босой). И там режиссер говорит: ноги его не снимайте. Ну нравится мне так! Скорее всего, я просто ближе к животному миру, чем к человеческому. Шестнадцать лет я был директором галереи. Но понял, что надо уходить — это затягивает. Ну не смогли на меня надеть костюм! Кто только ко мне не приезжал!.. Со стороны на меня смотрят, как на дурачка. А потом я понял, что я не могу играть. Сколько меня ругали, что я так одеваюсь!.. Костюм для меня — равносильно тому, что меня сажают в клетку. Я даже рубашку в штаны никогда в жизни не заправлял. Будучи босым, лучше чувствуешь землю. Босыми ногами проще стоять на земле. Ближе. Босым ее чувствуешь лучше, чем через подошвы дорогих башмаков. Ноги, конечно, приходится порошком мыть — мыло уже не берет. (Смеется.) Но за руль я, конечно, босым не сяду — неудобно. Для этого у меня есть шлепанцы.

— Это правда, что вы босиком поднимались даже на заснеженную вершину? И не замерзли, не обморозились?

— Да, правда. Я просто не знал, что можно обморозиться! (Смеется.) Все, кто шел со мной, были в специальных таких ботинках. А я шел так, как привык ходить, — босиком. Потом, наверху, все удивлялись. Кто ругался на меня, кто волновался, суетился, психовал… Зачем? Горы — это природа, это наш мир, почему они должны делать мне плохо?

— Вы сказали, что за руль садитесь в шлепанцах. А вот, кстати, почему вы редко моете свою машину. Я знаю, что не из-за лени или нечистоплотности. А из-за чего?

— На ней же не что-нибудь, а пыль. А пыль — такая же часть земли, как и я сам. Как и все мы. На моей пыльной машине периодически появляются рисунки и надписи. Рисуют соседские мальчишки. Что обычно рисуют на пыльной машине? В лучшем случае фразу «Помой меня», в худшем… (Смеется.) На моей машине дети рисуют глаза. И губы. И машина смотрит и улыбается!

У меня еще часто спрашивают, почему я в относительно цивильном виде (в не выпачканном краской свитере и таких же пока не выпачканных брюках), сижу на земле. Мол, она же грязна. Я отвечаю: она земля, она не может быть грязной.

— Вокруг вас всегда крутятся дети, которые вас обожают. В свободное время вы играете с ними в футбол или учите рисовать. Почему вы так много времени проводите с детьми?

— Дети — это мои самые лучшие друзья. Детьми, как я уже сказал, правят ангелы… Вот приходит ко мне несколько лет назад маленький пятилетний человек Абдулла и говорит: «Дядя Али, а можно я буду стучать?» «Стучи», говорю. И вот он сидит, стучит, типа он барабанщик. Те, кто рядом находятся, все ему говорят: «Перестань, что ты делаешь, не шуми!» А он стучит себе в свое удовольствие… А потом спрашивает: «Дядя Али, тебе понравилось?» Я отвечаю: «Очень понравилось». Ведь если я ему скажу, что нет, не понравилось, значит, его внутренний мир будет поломан.

— Многие ваши работы написаны мастихином. Почему?

— Мир мастихина — удивительный мир. Кисточка — это от мозга. Глаза видят, передают в мозг — и рука кисточкой выполняет миссию мозга. А мастихин — это непосредственно контакт с душой. То, что твое подсознание хочет — делает мастихин.

— Мастихином написано и много горных пейзажей. Что для вас горы?

— Горы — это вершина, которая недоступна. Это вершина мысли, это вершина удачи, вершина неудачи… Очень многое я там видел. Одна гора не похожа на другую, у каждой свое лицо. Камни в горах — это как люди. Миллиарды людей на Земле, и все вроде похожие, а все же разные. Так и камни, так и горы. Есть свой характер, свои шрамы, свои лики. Я былинка на этой Земле, я в этом там, в горах, убедился. Чем выше поднимаешься, тем ярче и четче это понимаешь. Все, что мы здесь о себе воображаем, там превращается в былинки.

В горы всегда хожу с маленьким этюдником. Самое лучшее произведение у художников — это их этюды. Могу смело об этом сказать. Потому что этюд — это настоящее. Это твое самое точное, самое честное. Когда художник пишет этюд, он непосредственно общается с Богом. Потому что то, что он видит, и то, что его душа видит, это небо и земля. Здесь и сейчас. Состояние природы в этот момент. Минутное состояние гор, камня, а фотоаппарат — это химия. Это копия, а не состояние.

Шишкин вот считается одним из лучших пейзажистов. Но всем известно, что Шишкин не написал ни одного пейзажа на пленэре. А какие можно сделать в горах открытия! Был однажды на Гызыл Гая, это на высоте почти четыре тысячи метров. И нашел там окаменелые ракушки, медуз тоже окаменелых, кораллы, что-то похожее на челюсть акулы. И держишь ты эту челюсть, а сверху плывут облака… Сверху небо. И думаешь: если был здесь когда-то океан, то где же было небо? А ведь в то время там жили люди. Что с ними теперь? Куда ушла их цивилизация? Да и была ли она?..

Я люблю горы! И женщин! (Смеется.) И не стесняюсь в этом признаться. Горы и женщины — это мои музы. И каждая имеет свое лицо. У каждой свой характер: мягкий или гордый, грозный или ласковый. Или неприступный. Или романтический. Или таинственный. Как понять, какой? Только почувствовать…

Вот возьмем, к примеру, Альпы. Это такая европейская дамочка. Чистенькая, с модной стрижкой. С такими нужно очень деликатно и обязательно на Вы. А вот Эльбрус, на который я босиком поднимался, похож на ухоженную нежную кокетку. Ты знаешь, что от нее ждать: она красива, слегка истерична, слегка эпатажна. Один раз такие краски увидел, какие думал, что только на картинах Куинджи бывают.

А вот наши горы — молодая девушка, неопытная, настроение меняется каждую минуту. А это означает полную непредсказуемость. И дразнится! И тоже кокетничает. То приподнимет вуаль, и ты надеешься, что вот-вот, вот сейчас увидишь лицо а она — рраз! — и опустит вуаль. Четыре дня один раз ждал, пока туман пройдет — хотел пейзаж написать. Ждать в конце концов надоело, сел в машину. И только отъехал — нет тумана! Я выскакиваю из машины, достаю этюдник… И что вы думаете? Вуаль снова опускается! (Смеется.) Не хочет, чтобы я ее писал.

— Кстати, почему почти у всех ваших женщин вуаль на глазах?

— Ой! Наверное, я их боюсь! (Смеется.)

— Я поняла. Давайте вернемся к горам.

— Горы — они живые. Они как люди. Люди ведь тоже либо соглашаются, чтобы я их писал, либо нет. То есть либо доверяют, либо нет. Чаще доверяют. И я их пишу. Я в них влюбляюсь. В моем возрасте если влюбляются, то это серьезно. Я для себя уже решил, что женщины, которые мне недоступны, они как вершины. Женщина — она подпускает нас как бы из жалости. Так и вершины. Вершина — это мгновение. Она подпускает и в то же время прогоняет. Вершина — то же самое, что и галактика. Ну, достиг человек своей вершины, ну, поднялся, а что дальше? Гора говорит: посмотрел, сынок? Давай, отваливай! Знаете, о чем я мечтаю? Я мечтаю умереть в горах. Уйти в них навсегда…

— Я знаю, что одно время вы писали иконы. Как вы к этому пришли?

— Я просто озорной, мне и это хочется попробовать, и то. Просто любопытно. Ведь даже Врубель иногда баловался… сумасшедший, гениальнейший художник Врубель. Он говорил — дайте мне обыкновенную грязь, и я напишу шедевр. Его тогда все считали сумасшедшим. Он мог взять заказ, заказчик приходил, видел работу, падал на колени, говорил, что это фантастика. Врубель отвечал, что это надо еще лаком покрыть, завтра приходите. А назавтра он видел написанную поверх заказанной работы свой портрет, такой, как Врубель его видел, со всеми тайнами его души, со всей его подноготной. И это, конечно, не нравилось. Но с церковью Врубель так не шутил. Там правят абсолютно другие силы.

— Но вы же мусульманин?

— Мусульманин, и что? Просто я увидел один раз иконы Андрея Рублева, и так они были просто, на первый взгляд, сделаны, что мне захотелось сделать так же. Это такая красота была! Это я потом уже понял, что чем проще сделано, тем бoльшая глубина в этой работе, настоящее искусство всегда очень простo.

Я написал с благословления батюшки отца Василия в городе Губкино икону Николая Чудотворца. Никогда не забуду эту маленькую церквушку на краю географии! Висит там моя икона, и на нее молится старенькая русская бабушка…

— А позже писали иконы?

— Не писал. Тут в чем дело? Иконопись — это совершенно другая техника, отличная от живописи. Совсем другой подход. Сплошные каноны. А мне в них тесно, больше всего я ценю свободу. Кроме этого, чтобы писать иконы, мозги должны быть чистыми. Как у младенца. А это сложно… Еще это ответственность, это огромная ответственность. Я подумал, что если я войду в церковь, я уже не могу оттуда выйти. Васнецов — тот десять лет не мог выйти из церкви. Тот же Врубель пятнадцать лет писал Деву Марию.

— Между прочим, согласно исламу, изображать человека запрещено…

— Да, Коран запрещает изображать человека. А я считаю, что художником человек рождается, значит, это дается ему свыше. Значит, он должен это делать. Это вечный спор. Я в таких случаях говорю: если я иду против Корана, ну так убейте меня! На одного меньше станет! Но как я могу не писать, если я не могу не писать? Если я это с детства делал, значит, это у меня заложено, значит, я должен это делать!

— Многие в последнее время жалуются на жизнь. Почему вы этого никогда не делаете?

— Как можно жаловаться на жизнь? Разве она не счастье? Все, что происходит со мной, — это заслуга только меня самого. Если у меня проблема какая-нибудь, это моя заслуга. Если у меня бывает радость, это моя заслуга. Если я столько лет лазил по горам, и ничего, а несколько лет назад на ровном месте сломал ногу, это тоже моя заслуга.

Я готовился подняться на самую высокую вершину Азербайджана, но, видимо, я что-то не то сделал, и горы обиделись на меня. Я не имею право выносить оценки. Я сейчас нахожусь в таком состоянии… Я вот нарисовал, ты пришла, я с тобой делюсь. Хотя почему я? Это через меня просто передают на холст. Но сегодня здесь я, значит, я нарисовал. И я с тобой делюсь своей радостью. Разве это не счастье?

— В вашей мастерской очень часто звучит мугам. Почему именно мугам?

— Мугам — это крик космический. Это фантастика, честно! Это другой мир. Мугам — это когда тело остается здесь, а душа куда-то уходит, и тела ты не чувствуешь.

— Чего вы не любите больше всего на свете?

— Такого нет.